О чем нельзя говорить следует молчать
О чем нельзя говорить следует молчать
…И все, что ведомо человеку, а не просто услышано, можно передать тремя словами.
По всей видимости, книгу эту по-настоящему поймет лишь тот, кто уже самостоятельно приходил к мыслям, в ней изложенным, – или по меньшей мере предавался размышлениям подобного рода. Это вовсе не учебник; работа эта достигнет своей цели, если сумеет доставить удовольствие тому, кто прочтет ее с пониманием.
В книге обсуждаются философские проблемы, и она показывает, как я полагаю, что эти проблемы возникают не в последнюю очередь из-за нарушений логики нашего языка. Смысл текста можно вкратце сформулировать следующим образом: все, что может быть сказано, должно быть сказано четко, а то, о чем нельзя сказать, следует обойти молчанием.
Иначе говоря, цель этой книги – обозначить предел мысли, точнее, не столько мысли, сколько способов ее выражения; ведь чтобы указать предел мысли, мы должны обладать способностью пребывать по обе стороны этого предела (то есть мыслить немыслимое). Посему подобного предела можно достичь лишь при помощи языка, и то, что в этом случае окажется по другую сторону предела, будет бессмыслицей.
Мне не хотелось бы сопоставлять собственные размышления с достижениями других философов. Написанное в этой книге ни в коей мере не притязает на новизну отдельно взятых формулировок; а то обстоятельство, что я не указываю источников, имеет простое объяснение: мне безразлично, размышлял ли прежде кто-либо другой о том, о чем думал я.
Напротив, истинность размышлений, изложенных на этих страницах, представляется мне неоспоримой и полной. Посему я уверен, что отыскал, в существенных отношениях, окончательное решение поставленных проблем. И если в этом я не ошибаюсь, то второй факт, обеспечивающий ценность данной книге, таков: она показывает, сколь малого мы достигаем, разрешив эти проблемы.
1. Мир есть все то, что имеет место.
2. То, что имеет место – факт, – есть совокупность позиций.
3. Логической картиной фактов служит мысль.
4. Мысль есть суждение, наделенное смыслом.
5. Суждение – функция истинности элементарных суждений.
(Элементарное суждение есть собственная функция истинности.)
6. В общем виде функция истинности представляется как
Такова общая форма суждения.
7. То, о чем нельзя сказать, следует обойти молчанием.
1. Мир есть все то, что имеет место[1].
1.1. Мир – совокупность фактов, а не предметов.
1.11. Мир определяется фактами и тем, что все они суть факты.
1.12. Совокупность фактов определяет все то, что имеет место, а также то, что не имеет места.
1.13. Мир есть факты в логическом пространстве.
1.2. Мир членится на факты.
1.21. Всякий факт может иметь место или не иметь места, а прочее останется неизменным.
2. То, что имеет место – факт, – есть совокупность позиций.
2.01. Позиция определяется связями между объектами (предметами, вещами).
2.011. Для предметов принципиально, что они являются возможными элементами позиций.
2.012. В логике нет случайностей: если нечто может воплотиться в позиции, возможность возникновения позиции должна изначально присутствовать в этом нечто.
2.0121. Если выяснится, что ситуация включает в себя предмет, который уже существует сам по себе, это может показаться случайностью.
Если предметы (явления) способны воплощаться в позициях, эта возможность должна присутствовать в них изначально.
(Ничто в сфере логики не является просто возможным. Логика оперирует всеми возможностями, и все возможности суть ее факты.)
Мы не в силах вообразить пространственные объекты вне пространства или временны́е объекты вне времени; точно так же нельзя вообразить объект, лишенный возможности сочетаться с другими.
И если я могу вообразить объекты, сочетающиеся в позициях, то я не могу вообразить их вне возможности этого сочетания.
2.0122. Предметы независимы настолько, насколько они способны воплощаться во всех возможных позициях, но эта форма независимости является и формой связи с позициями, формой зависимости. (Невозможно, чтобы слова одновременно выступали и сами по себе, и в суждениях.)
2.0123. Если мне известен объект, то известны и все его возможные воплощения в позициях.
(Всякая из этих возможностей является составной частью природы объекта.)
Новые возможности возникнуть задним числом попросту не способны.
2.01231. Если я стремлюсь познать объект, мне нет необходимости узнавать его внешние свойства, но я должен узнать все его внутренние свойства.
2.0124. Если даны все объекты, значит, даны и все возможные позиции.
2.013. Каждый предмет и каждое явление сами по себе находятся в пространстве возможных позиций. Я могу вообразить это пространство пустым, но не способен вообразить объект вне этого пространства.
2.0131. Пространственный объект должен находиться в бесконечном пространстве. (Точка пространства – аргументное место.)
Пятну в поле зрения не обязательно быть красным, однако оно должно иметь цвет, поскольку оно, так сказать, окружено цветовым пространством. Тон должен иметь некую высоту, осязаемые предметы должны иметь некую твердость, и так далее.
2.014. Объекты содержат возможности всех ситуаций.
2.0141. Возможность воплощения в позиции есть форма объекта.
2.02. Объекты просты.
2.0201. Всякое утверждение о совокупностях разложимо на утверждения об элементах совокупностей и на суждения, которые описывают совокупности в их полноте.
2.021. Объекты образуют субстанцию мира. Вот почему они не могут быть составными.
2.0211. Если у мира нет субстанции, тогда осмысленность суждения зависит от истинности другого суждения.
2.0212. В этом случае мы не можем нарисовать картину мира (равно истинную или ложную).
2.022. Очевидно, что мир воображаемый, сколько угодно отличный от реального, должен иметь с последним нечто общее – форму.
2.023. Объекты суть то, что составляет эту неизменяемую форму.
2.0231. Субстанция мира способна определять только форму, но не материальные свойства. Ибо лишь посредством суждений проявляются материальные свойства – лишь посредством конфигурации объектов.
2.0232. В известном смысле объекты бесцветны.
2.0233. Если два объекта обладают одинаковой логической формой, единственное различие между ними, оставляя в стороне внешние свойства, заключается в том, что они различны.
2.02331. Либо предмет (явление) обладает свойствами, которых лишены все прочие, и в этом случае мы можем целиком положиться на описание, чтобы отличить его от остальных; либо, с другой стороны, несколько предметов (явлений) наделены общими свойствами, и в таком случае различить их не представляется возможным.
Нумерация разделов моего сочинения указывает логическую значимость суждений. Суждения n. 1, n. 2, n. 3 и далее – суть комментарии к суждениям N. n; суждения n. m. 1, n. m. 2, n. m. 3 и далее – суть комментарии к суждениям N. n. m, и т. д. – Примеч. автора.
«О чём невозможно говорить, о том следует молчать»: невыразимое в жизни, искусстве и философии
Мы привыкли к тому, что некоторые значимые переживания очень трудно, даже невозможно описать словами. Но какова природа этих невыразимых вещей? Что они говорят о нас и наших взаимоотношениях с миром? Сильвия Йонас, научный сотрудник Академии Полонского при институте Ван Леер (Иерусалим), автор книги «Неизбежность и ее метафизика: непередаваемое в искусстве, религии и философии», пытается разобраться, из чего состоит неописуемое, а также рассказывает, как рассматривали концепт невыразимого философы античности, Кант, Кьеркегор, Витгенштейн и другие.
«Самые значительные переживания могут не поддаваться словесному выражению. Что же можно сказать о том, о чем сказать нельзя?»
В 2010 году художница Марина Абрамович устроила 700-часовой перформанс под названием «В присутствии художника» в музее современного искусства в Нью-Йорке. Художница неподвижно сидела в центре атриума музея в длинном ярком платье, покрывающим пол вокруг ног. Посетители подходили и садились в тишине лицом к лицу с художницей. Эмоции и интенсивность их реакций потрясали. Некоторые смеялись; многие плакали. Артур Данто, философ и художественный критик Колумбийского университета, сравнил время, проведенное с Абрамович, с шаманическим трансом и отозвался в «Нью-Йорк Таймс» о перформансе как о «магии». Более 1500 человек сидели лицом к лицу с Абрамович, 750 000 наблюдали за действием. По отзывам посетителей, это представление было глубоким откровением чего-то, что не может быть высказано словами. Если это правда, что-то в этом представлении было невыразимым.
«В присутствии художника» / Wikimedia Commons
Мы привыкли к тому, что некоторые значимые переживания очень трудно, даже невозможно описать словами. Но что это значит, когда мы называем что-то неописуемым? Философы от Артура Шопенгауэра до Теодора Адорно и Роджера Скрутона считали невыразимое лишь чертой чего-то экстраординарного, но не чем-то экстраординарным. Рассмотрим концепцию невыразимого подробно: узнаем, что это такое и откуда оно происходит.
Конечно, на этом пути расставлено много ловушек. Если нечто находится за пределами слов, тогда сложно определить, что оно означает, если оно вообще что-то означает. Людвиг Витгенштейн был убежден, что нет смысла даже пытаться говорить о том, что лежит за пределами возможности языка. Несмотря на это, он написал целую книгу о том, что не может быть высказано, «Логико-философский трактат» (1921), в котором приходит к заключению:
«О чём невозможно говорить, о том следует молчать».
Возможно, нам так никогда и не удастся выразить невыразимое, но мы попытаемся хотя бы определить природу неописуемых вещей или найти способ описать, из чего они состоят. На примете как минимум четыре потенциальных кандидата: невыразимые объекты, невыразимая правда, невыразимое содержание и невыразимое знание.
Читайте также «Языковые игры» Витгенштейна: путь к свободе
Во-первых, может ли быть невыразимый объект — существо, вещь, бытие? Даосы древнего Китая, например, верили в нечто, называемое «Дао» — часть реальности, выходящую за пределы словесного образа. Похожая идея будоражила воображение греческого философа Плотина, который провозглашал некое неописуемое Единое, являющееся основой всего существующего и определяющим принципом реальности. Пережив Средние века, идея Единого трансформировалась в идею Бога, превратив источник невыразимого из основополагающего порядка в создателя этого порядка. Средневековый еврейский философ Маймонид утверждал, что раз Бог ни с чем не сравним, единственным способом описать его является описание того, чем Он не является.
В обыденном смысле все объекты «непередаваемы»: мы можем передать предложения и утверждения, мысли и эмоции, но не сами объекты. Я могу описать стол, но не могу его «передать» – просто потому что стол не является вещью, переносимой посредством языка. Тем не менее, это точно не то, что имели в виду античные и средневековые философы. Они скорее были убеждены, что существует по крайней мере один объект (Дао, Единое, Бог), который не может быть описан человеческим языком, потому что никакие слова не сделают это обоснованно.
С точки зрения аналитической философии эту теорию сложно отстаивать. Давайте определим «Д» как характеристику, которая делает Дао уникальным. Таким образом, Д представляет собой все уникальное, присущее природе Дао; во-вторых, все, что отличает Дао от всех других объектов мира; и в-третьих, все, что делает Дао невыразимым. Аналитическая философия отвечает на это аргументом, выдвинутым в 1989 году философом Уильямом Алстоном. Приписывание свойства объекту подразумевает формирование понятия свойства, которое, в свою очередь, подразумевает наличие когнитивного доступа к нему (то есть мы должны сформировать некоторое представление о том, что может иметь это свойство). Но если свойство познавательно доступно одному человеку, то в принципе оно должно быть познавательно доступно и другим людям. Таким образом, это может означать термин на их языке. Это означает, что выражение может означать свойство, которое однозначно характеризует Дао, Бога или Единое. Таким образом, несколько романтическая идея о глубоком, невыразимом объекте не удерживает свои позиции.
«Идея заключается в том, что невыразимость является симптомом неспособности языка охватить всю правду мира».
Стоит заметить, что невыразимость имеет отношение не только к религиозным вопросам. Она пережила переориентацию философии от божественного к «человеческому» в ходе эпохи Просвещения в XVIII веке и трансформировалась в ответ на общественные и политические потрясения. Иммануил Кант, влиятельный философ Просвещения, утверждал, что язык — недостаточный инструмент для выражения «многообразия, порядка, цельности и красоты» мира; единственным возможным ответом на эти чудеса, говорил он, является «безмолвное, но не менее красноречивое, изумление».
Начиная с Канта, интерес философов к невыразимым вещам уступил место идее о невыразимом как о симптоме неспособности языка описать полную правду о мире. Сёрен Кьеркегор высказал в 1844 году идею, что люди пойманы в ловушку «предельного парадокса мысли», стремясь обнаружить вещи, которые «сама мысль не может мыслить». Архискептик разума и Просвещения Фридрих Ницше сказал в 1873 году, что истина сродни армии метафор на военной демонстрации — множество сильных иллюзий, о чьей иллюзорной природе мы, люди, забыли.
Читайте также Как Шопенгауэр, Кьеркегор и Ницше создали современную психотерапию
Вторая концепция, которую нам стоит исследовать — это идея невыразимой правды. Подумаем о правде как о сущности, корректно представляющей часть реальности, которая может быть обращена в предложение. Например, мысленная картинка мороженого в моем холодильнике может быть рассмотрена как истина (обеспечить соответствие реальности), потому что ее содержание можно выразить фразой: «В моем холодильнике есть мороженое!» Географические карты, напротив, нельзя считать правдой (даже несмотря на то, что они корректно представляют часть реальности), потому что их содержимое нельзя выразить утверждением. Невыразимая правда, таким образом, должна быть сущностью, которая точно изображает что-то, что может быть представлено предложением, но которая по каким-то причинам не может быть выражена. Можно ли придумать пример такой сущности?
В своей основополагающей работе «Каково это – быть летучей мышью» (1974) Томас Найджел утверждает: так как летучие мыши – сознательные существа, имеющие сознательный опыт, что-то должно показывать, каково это – быть летучей мышью. Мышь, развивает он свою мысль, должна иметь доступ к фактам, которые воплощают особую форму субъективности летучих мышей, которая определяется их телом, их сенсорным аппаратом, их разумом и сознанием. Но представленные таким образом факты зависят от точки зрения летучей мыши. Таким образом, истина о том, каково это – быть летучей мышью, невыразима.
Углубляемся Язык как ключ к сознанию: к основным идеям Ноама Хомского
Подобные яркие мысленные эксперименты интуитивно убедительны, но несколько несвязны. Действительно, наша субъективная точка зрения является не только чертой нашего представления о реальности, но также о реальности самой по себе, и тогда сумма всех фактов о мире будет включать несочетаемые факты – например, факты с разных перспектив (с точки зрения человека, летучей мыши, антилопы и так далее). Если два факта несовместимы, они не могут быть верны одновременно. Сумма всех фактов не сложится в единообразную, цельную картину мира, и этот результат неприемлем для большинства аналитических философов. Таким образом, до тех пор пока представление о невыразимой правде опирается на представление о субъективных фактах, нам придется отказаться от представления о ней.
«Если мы полагаем идеи элементарными составляющими языка, тогда содержание, охватываемое идеями, не может быть невыразимым».
Далее следует невыразимое содержание как источник того, о чем нельзя сказать. Цвет – хороший пример: неужели все оттенки, которые мы наблюдаем, соответствуют своему названию? Представьте цветовой спектр всех оттенков красного: там есть «киноварь» и «алый», «кармин» и «малиновый», но точно одного-единственного слова недостаточно.
Рассмотрим последнюю возможность дать жизнь невыразимому: представление о невыразимом знании. Невыразимый опыт часто описывается как «значительный», как «откровение», но провозглашаемые откровения не могут быть описаны языком. Если это так, то, возможно, невыразимый опыт дает нам кусочки невыразимых знаний.
Пусть знание – это то, что дает субъекту возможность действовать на его/ее усмотрение, как предлагает философ А. Мур в «Точках зрения» (1997). Например, я знаю, что завтра будет дождь (и я могу выразить это фразой «Завтра будет дождь!»), и это позволяет мне действовать по моему усмотрению (например, взять зонт или остаться дома). Тогда возникает вопрос: все ли знания могут быть выражены вербально, или некоторое знание невыразимо? Если невыразимые формы знания существуют, то тогда мы, возможно, нашли верный способ описать основу невыразимости.
Оказывается, что мы знаем много вещей, но не можем о них говорить, и ничего загадочного в этом нет. Я знаю, как играть на скрипке, но мое объяснение, как нужно держать инструмент и двигать смычком, не будет достаточными, чтобы передать это знание вам. Вам необходимо приобрести «знание-как» посредством практики, играя на скрипке самостоятельно. Таким же образом я могу пытаться объяснять вам, что такое красный цвет, словами последних научных теорий, посвященных длинам волн, зрительным рецепторам и человеческому восприятию цвета. Но не имеет значения, насколько понятными будут мои объяснения: чувственный опыт не может быть передан посредством языка.
Точно так же человек, утративший память, может знать все факты о человеке по имени Рудольф (где он родился, как он выглядит, на ком женат и какое его любимое мороженое), но он не будет знать самого Рудольфа. Частички знания, позволяющие Рудольфу приписывать себе эти качества и опознавать факты о Рудольфе как факты о нем самом, не могут быть переданы языком — по крайней мере, если мы исключим из языка личные и указательные местоимения («я», «ты», «там»). Никакое описания самого себя, никакие детали не передадут указательное знание о том, кто есть Рудольф.
В таком случае существуют формы знаний, которые не могут быть выражены языком. В отличие от невыразимых объектов, правды и содержания, невыразимое знание не является ни бессвязным, ни несостоятельным по любым причинам. Фактически, оно жизненно необходимо для повседневности. «Знание-как» позволяет нам действовать, указательное знание — распознавать самих себя, и чувственное знание – понимать мир с помощью чувств.
Но что насчет невыразимого знания, полученного в ходе перформанса Абрамович, или в момент религиозного экстаза, или когда мы растроганы драматической постановкой или музыкальным произведением? Погоня за происхождением невыразимого не считается с тем, как такой опыт влияет на нас. Возможно, универсального ответа попросту не существует, но это не должно остановить нас от размышления над вопросом. Адорно говорил:
«Если философию вообще можно определить, то это попытка выразить вещи, о которых нельзя ничего сказать».
Источник: Unspeakable things / Aeon.
Обложка: Люсьен Леви-Дюрме, «Молчание» / Google Art Project.
Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.
О чем нельзя говорить следует молчать
«Лингвистический поворот» начала ХХ в. нес в себе зерно трансцендентализма: язык был осознан в нем как всеобщее условие знания. Аналитическая философия первой половины века, которая внесла большой вклад в осуществление этого поворота, его трансценденталистский потенциал в основном игнорировала. Другое дело – Витгенштейн, Важнейшее значение для него имеет различие «сказанного» и «показанного»: по Витгенштейну, говорить можно о мире, но не о субъекте, не о том, как язык представляет мир. Правда, при таком подходе все содержание «Трактата» оказывается незаконным: в нем обсуждается как раз то, что не может быть сказано. Позиция Витгенштейна двойственна: он и признает трансцендентальный характер философии и протестует против него. Это не случайно. В отличие от логического позитивизма, Витгенштейна на протяжении всей его философской биографии интересовало как раз то, что не может быть сказано, невыразимое. Показав научную бессмысленность метафизических или этических вопросов, он вовсе не предлагал отбросить их и замкнуться в сфере «объективной» науки. При этом вопрос об особой позиции, занимаемой по отношению к языку философией, не был до конца проработан им.
Аналитическая философия была одной из главных сил, которые претендовали на осуществление так называемого «лингвистического поворота», или «переворота» современной философии. Классическая философия «не замечала» язык всерьез, считая его лишь средством выражения мышления. Она сетовала на то, что язык далеко не всегда ведет себя как послушное орудие разума, но надеялась, что в конечном счете человеческому разуму удастся преодолеть все несовершенства естественных языков и их нежелательное влияние на наше мышление. Ее идеалом был сознательно и целенаправленно конструируемый и используемый язык – совершенное выражение мысли. Считается, что лингвистический поворот состоял в осознании того, что многие проблемы традиционной философии являются «на самом деле» проблемами языковыми, в понимании анализа языка как средства их уточнения, решения, или элиминации. Такая постановка вопроса кардинально меняет позицию, которую занимает философ по отношению к языку, что было осознано далеко не всеми участниками лингвистического переворота.
Этот переворот нес в себе зерно трансцендентализма. То же самое можно сказать и об аналитической философии. Если язык – единственное эмпирически фиксируемое воплощение знания (как считали аналитики), то другого доступа к анализу знания, кроме как через язык, у нас нет. Тогда анализ языка является анализом того, что является необходимым условием знания. Примерно так Кант и определял задачи трансцендентальной философии. Однако это зерно трансцендентализма не проросло в довоенный период развития аналитической философии. Философия языка Б.Рассела и Венского кружка была приспособлена к нуждам фундаменталистской гносеологии. С ней соотносятся поиски того слоя языка, который обеспечивает его связь с непосредственным опытом, с «реальностью». Для Рассела эту роль выполняют «собственные имена в логическом смысле». Таковыми он считал указательные местоимения типа «этот», «это», относимые к моментальным чувственным данным субъекта. Для Венского кружка фундаментальным слоем языка являются «протокольные предложения». И Рассел, и представители Венского кружка очень высоко ценили Л.Витгенштейна – автора «Трактата». При этом та философия языка, которая развита в этой работе, существенно отличалась от их собственной, что достаточно долго не замечалось ими. Витгенштейн выглядит трансценденталистом уже в «Трактате». Противопоставление «раннего» и «позднего» Витгенштейнов, конечно, имеет оправдания, но нельзя не замечать и преемственность его идей, так же, как нельзя игнорировать отличия философии языка «Трактата» от классического логического позитивизма.
Общим у обоих Витгенштейнов, и общим у Витгенштейна-раннего с логическим позитивизмом можно считать отрицательное отношение к метафизике, а также понимание анализа языка как основной задачи философии. Постановка философских вопросов, уверен Витгенштейн, основана на непонимании логики нашего языка (Предисловие автора, 4.003)[2]. Именно эту идею пытался развернуть Р.Карнап в статье «Преодоление метафизики логическим анализом языка». М.Шлика и Венский кружок вдохновляла также витгенштейновская мысль, что философия – это не теория, а деятельность, результатом которой является логическое прояснение мыслей (4.112)[3]. Так что общее между ними есть. Отличия Витгенштейна – автора «Трактата» и автора «Философских исследований» тоже очевидны. Они проявляются уже в самом стиле философствования. Первая его работа состоит из пронумерованных афоризмов, демонстрирует четкую структуру, включает в себя формулы. Вторая содержит нестрогие размышления, не заканчивающиеся определенными выводами (а ведь ранний Витгенштейн претендовал на то, что «Трактат» исчерпал задачи философии, поставил точку в ее развитии – как раз интересующей нас последней фразой книги). Язык, как уже было сказано, остается в центре внимания в обеих работах. Но в первой традиционные философские проблемы предполагается решить или разоблачить (преодолеть, элиминировать) за счет построения идеального логического языка, а во второй – путем анализа обыденного словоупотребления.
В «Трактате» Витгенштейн придерживается той же «образной» (picture) теории языка, что и Рассел. Предложение – картина (образ) действительности (4.01). Как и Рассел, он утверждает изоморфизм предложений и ситуаций (положений дел): конфигурация простых знаков в предложении соответствует конфигурация объектов в ситуации (3.21, 4.04). Именование – обозначение словом предмета – является для него, как и для его учителя, исходным отношением языка к реальности. Имя – простой знак, которому соответствует простой объект (3.203, 3.21). Он так же стремится избавиться от смысловых компонентов значения, как и Рассел. Вместо «предложение имеет такой-то смысл», считает Витгенштейн, нужно говорить «предложение изображает такое-то положение вещей». «Я понимаю предложение» означает, по его мнению, что я знаю, какое положение вещей оно представляет, знаю, что имеет место, если предложение истинно (4.022, 4.024, 4.031). Это как раз те вещи, которые вполне согласуются с взглядами Рассела, Карнапа и Шлика. Но, утверждая взаимно-однозначное соответствие языка и мира, Витгенштейн явно имеет в виду мир языка, что и сформулировано им в знаменитом афоризме «Границы моего языка означают границы моего мира» (5.6)[4]. Если для Рассела и Шлика язык – картина «реальности» (под которой подразумевается вообще-то мир «чувственных данных»), то по Витгенштейну язык конструирует мир. Выбор языка для него – это выбор определенной логической формы мышления и выбор мира. Причем, логическая форма не существует помимо своей реализации в языке, но всегда присутствует в нем. Поэтому она не может быть поставлена как объект перед языком и не может быть изображена и проанализирована с его помощью. Тут и возникает проблема того, о чем нельзя говорить. Анализ логической формы мышления не кажется логическим позитивистам принципиально новой задачей, Витгенштейн же ясно видит его парадоксальный характер.
Важнейшее значение Витгенштейн придает различию «сказанного» и «показанного». То, что может быть показано, не может быть сказано (4.1212). Картина (образ) говорит о реальности, изображает ее, но не говорит о собственной форме представления этой реальности. Эта форма может быть лишь показана (2.172, 2.18,3). Нельзя сказать, каковы значения предложений, как язык представляет мир. То, что выражает себя в языке, мы не можем выразить с помощью языка (4.121). Предложение показывает, а не изображает логическую форму действительности (и свою собственную логическую форму). Чтобы изображать логическую форму мы должны были бы быть способны вместе с предложением выходить за пределы логики, т.е. за пределы мира (4.12). Логика трансцендентальна (6.13)[5]. Логический язык показывает форму мышления, но она не может быть изображена, «сказана», т.е. выражена объективирующим образом. Ведь она всегда остается определяющим началом нашего мышления, всегда присутствует в мышлении и в субъекте.
То, о чем не может быть сказано – это сфера невыразимого и немыслимого. Это мистическое, оно лишь показывает себя (6.522). К этой сфере относится логическая форма действительности и мышления, субъект как граница мира, Бог. Язык очерчивает границы того, что можно сказать о мире. Метафизический субъект – носитель этого языка – уже не принадлежит миру, а является его границей. Субъект и мир соотносятся как глаз и поле зрения (5.632-5.633, 5.641). Правильный метод, по Витгенштейну – говорить лишь о том, что может быть сказано, и молчать об остальном (6.53). Естествознание – это совокупность того, что может быть сказано, совокупность всех истинных предложений. Метафизика же как раз пытается сказать то, что сказать нельзя. Нетрудно понять, что к тому, что не может быть сказано, принадлежит и все содержание «Логико-философского трактата». Ведь оно касается именно того, как язык представляет мир. Витгенштейн осознавал это. Но, как известно, он представлял свои рассуждения о языке и мире как лестницу, которая должна быть отброшена после достижения цели – демонстрации невозможности метафизики (6.54)[6].
Таким образом, само содержание «Трактата», вообще говоря, незаконно с точки зрения той концепции, которая в нем представлена. Витгенштейновский «Трактат», с одной стороны, доказывает трансцендентальный характер философии, с другой, протестует против него. Четкое осознание этой трансцендентальности также выделяет Витгенштейна из стана поклонников «научной философии». Он прекрасно понимает, что философия оказывается в положении барона Мюнхгаузена, стремящегося вытащить себя из болота. Замысел книги, пишет Витгенштейн, провести границу не мышления, а выражения мысли, т.к. для проведения границы мышления мы должны были бы быть способны мыслить по обе стороны этой границы, а это значило бы мыслить немыслимое (Предисловие автора). Философия должна определить немыслимое изнутри через мыслимое. Мыслимо то, что поддается высказыванию, что может быть высказано ясно (4.114-4.116). Логика заполняет мир, то, что выходит за ее пределы, не может быть помыслено и высказано (5.61)[7]. Правда, можно сразу же возразить, что язык трансцендентален не в меньшей степени, чем логика. Проводя границу того, что может быть выражено, мы тоже не можем оказаться по ту сторону языка, по ту сторону выразимого. Язык не допускает исследования извне, не может быть изучен как обычный объект познания. Не признавая это, считая возможным формулировать то, что сформулировано в «Трактате», Витгенштейн, конечно, непоследователен. Против этой непоследовательности возражал Ф.Рамсей, по мнению которого бессмысленность философии следует принять всерьез, а не делать вид, как Витгенштейн, что это важная бессмысленность[8].
Тем не менее, именно эта осознаваемая самим Витгенштейном непоследовательность позволила ему сделать дальнейшие шаги, приведшие к философии позднего периода. К тому же и в ранний период отношение Витгенштейна к невыразимому и бессмысленному (с точки зрения науки) было иным, чем у большинства логических позитивистов. Он неоднократно сообщал в беседах и письмах, что, с его точки зрения, невыразимое, в том числе этическое, как раз и является самым важным. Невыразимое – фон, на котором обретает значение все остальное. Данную фразу, противоположную по смыслу основной линии венских аналитиков, можно прочесть в заметках Витгенштейна, относящихся к 1931 г.[9]. Иногда пишут, что метафизика для Витгенштейна – это не бессмыслица, а то, что не может быть высказано, что нарушает логику языка[10]. Полностью согласиться с такой интерпретацией трудно. В некоторых местах «Трактата» речь идет именно о бессмысленности философских вопросов. 4.003: «Большинство предложений и вопросов, трактуемых как философские, не ложны, а бессмысленны. Вот почему на вопросы такого рода вообще невозможно давать ответы, можно лишь устанавливать их бессмысленность»[11]. Так что представители Венского кружка имели возможность привязать свои оценки метафизики непосредственно к тексту «Трактата». Другое дело, что для самого Витгенштейна разграничение науки и не-науки, того, что можно и что нельзя ясно высказать, не вело к тому, чтобы отбросить все ненаучное как бессмысленное и сосредоточиться на проблемах «научной философии». Витгеншейновские оценки науки – явно непозитивистские. Для позитивизма – сциентизм, признающий науку несомненной культурной ценностью, естественен. Витгенштейн же пишет о том, что для него нет великих проблем в научном смысле, что научные проблемы могут его интересовать, но не захватывать. Человек, пишет он, должен пробудиться для удивления. А наука – средство его вновь усыпить. Вечность философских проблем не была для него выражением никчемности – ведь именно язык склоняет нас к постановке одних и тех же вопросов. Всю жизнь Витгенштейна интересовали именно философские проблемы; в числе мыслителей, оказавших на него наибольшее влияние, он сам называет А.Шопенгауэра и О.Шпенглера. Не говоря уже о том, что он неоднократно сочувственно ссылается в своих заметках на С.Кьеркегора. Крамольная, с точки зрения сциентизма, мысль есть и в «Трактате», где говорится, что «если бы даже были получены ответы на все возможные научные вопросы, наши жизненные проблемы совсем не были бы затронуты этим» (6.52)[12]. Если учесть все это, поворот во взглядах Витгенштейна уже не будет казаться особенно резким и внезапным.
В этой работе очевидным становится изменение витгенштейновского отношения к логическому анализу языка, к попыткам построения идеального языка. Логика не изучает язык, считает «поздний» Витгенштейн. Она не имеет дела с языком в том смысле, в каком естествознание имеет дело с природными явлениями. Она не изучает те языки, которые имеются. Логика конструирует «идеальный язык». Но это слово вводит в заблуждение: чем идеальный язык лучше или совершеннее обыденного (§81)? Вспомним слова Витгенштейна, адресованные членам Венского кружка о том, что обыденный язык – единственный. Несколько позже в «Голубой книге» он писал, что усовершенствовать обыденный язык невозможно: в нем все в порядке. Конструируя идеальные языки, мы лишь стремимся устранить те затруднения, которые возникают в сознании тех, кто полагает, что достиг точного употребления естественного языка. Логика не способна охватить все многообразие форм использования языка. В «Философских исследованиях» он предлагает сравнить разнообразие языковых орудий с тем, что писали о языке логики, включая автора «Логико-философского трактата» (§23)[14]. Витгенштейн несомненно прав. Логика унаследовала отношение к языку, характерное для классической философии: язык рассматривается в ней как средство выражения знаний о мире, как средство описания действительности по преимуществу. Поэтому при рассмотрении языка в ней и выходят на первый план семантические проблемы. Логический подход к языку оправдан в собственных границах, под вопрос нужно поставить правомерность отождествления с ним подхода философского. Когда логический анализ языка как средства описания действительности рассматривается как единственная парадигма в философии языка, на первый план выходит функция слова как имени, обозначение словом предмета начинает рассматриваться как главное его назначение. Способность языка говорить о «мире» заслоняет мир самого языка, его плотность и непрозрачность (он не просто отсылает к некой реальности). Такой подход также становится в «Философских исследованиях» предметом критики.
Витгенштейн периода «Философских исследований» отказывается от образной теории языка «Трактата». Язык – не набор имен и не образ мира, а набор орудий, с помощью которых можно осуществлять различные действия – приказывать, описывать, просить, притворяться и т.д. Витгенштейн предлагает представить себе язык наподобие ящика с разнообразными инструментами: молоток, пила, отвертка, линейка и т.д. – функции слов различны так же, как различны функции этих предметов. Как уже говорилось, автор «Философских исследований» советует сравнить разнообразие языковых орудий с тем, что писали о структуре языка логики, в том числе он сам (§§11,23). Язык сплетен с определенными видами деятельности и составляет с ними единое целое, которое Витгенштейн называет «языковой игрой» (Sprachspiel). Представить себе язык, значит, представить некоторую форму жизни. Слова приобретают конкретное значение в рамках той или иной языковой игры. Лишь применительно к конкретной языковой игре имеет смысл спрашивать, обозначает ли слово объект и т.п. Например, в языковой игре, которую ведут строитель с подсобным рабочим, восклицания первого «Плита!», или «Балка!» означают требование принести соответствующий предмет. Вводя свой знаменитый термин «языковая игра», Витгенштейн хочет подчеркнуть, что использование языка – это всегда компонент некоторой деятельности или формы жизни (§§2,7,19,23)[15]. Эта деятельность задает реальный контекст использования языковых выражений. Участие в одной из языковых игр оказывается всеобщим условием опыта, в том числе – опыта знания. Таким образом, для позднего Витгенштейна язык трансцендентален в его сплетенности с определенными формами жизни. В «Трактате» язык был трансцендентален как субстрат логической формы мышления и действительности. Теперь же речь о единой логической форме, содержащейся в языке, вообще не идет.
Отказываясь следовать в анализе языка за логикой, он последовательно придерживается той линии в отношении к языку, которая сформировалась у него на рубеже 20-30-х гг. Изначально дан обыденный язык. Не нужно противопоставлять ему как якобы несовершенному некий идеальный язык. Основная задача философии, по Витгенштейну – тщательное описание обыденного словоупотребления. Оно позволяет выявить корни метафизического употребления слов, перевести его в обыденное. Представление о метафизике как о том, что нарушает нормы языка, сохраняется. Но речь уже идет не о нормах идеального языка, имеются в виду нормы обыденного словоупотребления. Когда философы употребляют слова «знание», «бытие», «имя» и т.п., пишет Витгенштейн, следует задаться вопросом, соответствует ли это обыденному употреблению этих слов. Философия должна расчистить почву языка. Философия, по его словам – это битва против околдования нашего разума силами нашего языка. При этом она не вмешивается в фактическое употребление языка, она оставляет все, как есть. Со всеми объяснениями нужно покончить, считает философ. Они должны уступить место описаниям. Всматриваться в работу нашего языка, чтобы описать ее – именно к этому сводится задача философии. Философские проблемы решаются не получением новой информации, а упорядочением того, что давно известно. Результат философии – обнаружение проявлений бессмыслицы и ссадин, которые мы получаем, наталкиваясь на границы языка. Цель философии – показать мухе выход из мухоловки (§§109,116-119,124,126,309)[16].
При анализе этих рассуждений с герменевтической точки зрения снова обращают на себя внимание колебания Витгенштейна между признанием трансцендентальности языка и философии и протестом против этого (такие колебания характерны, как уже говорилось, и для «Трактата»). С одной стороны, обыденный язык для него полон и совершенен – в нем все в порядке. Такого рода заявления вполне сопоставимы с хадеггеровскими – язык как голос бытия. Витгенштейн признает невозможность выйти за пределы языка: все вопросы о языке и объяснения, касающиеся языка, формулируются на нем же (§120)[17]. Но если это так, возникает вопрос о статусе философского анализа языка. Где находится философия, ведя свою битву против околдования разума языком? Внутри этой самой мухоловки, или ей каким-то образом удалось оказаться вне ее? Другой вопрос связан с сохраняющимся отношением к метафизике как к тому, что нарушает нормы языка. Если естественный язык порождает метафизику, может это уже не нарушение, а реализация каких-то его внутренних ресурсов? На основании чего Витгенштейн оценивает что-то как норму языка, а что-то как отступление от нее? Что вообще является критерием нормального или обыденного словоупотребления? Откуда идет стремление дезавуировать метафизику? Или отрицательное отношение к ней связано лишь с ее попытками изображать из себя науку? Ведь приводившиеся выше фразы Витгенштейна, касающиеся значимости невыразимого и незначимости научных проблем, вроде бы позволяют говорить о существенном отличии его позиции от позитивистской. Настойчивый же антиментализм, проявляющийся в стремлении дезавуировать рассуждения, постулирующие понимание и подразумевание в качестве ментальных процессов, напротив, сближает автора «Философских исследований» с логическими позитивистами. В целом, рассуждения Витгенштейна о статусе и задачах философии оставляют впечатление двойственности и недосказанности.
К языковым играм переходят у позднего Витгенштейна трансцендентальные функции, которые выполняла в «Трактате» логическая форма. Это приводит к релятивизации логики языка: условием опыта и условием смысла вместо единой логической формы идеального языка становится участие в одной из игр (между ними, вспомним, имеются лишь семейные сходства). Но Витгенштейн, по мнению К.-О.Апеля, не смог определиться относительно того, как и с какой позиции осуществляется анализ самих языковых игр. Его явно не устраивает объективистский вариант, который могла бы предложить позитивистская логика науки. В этом случае языковые игры рассматривались бы как любой другой объект, описываемый внеположным субъектом. При таком подходе игнорировался бы их трансцендентальный статус. Но и принципиального анализа философии как особой языковой игры, в которой предметом анализа становятся другие языковые игры, в «Философских исследованиях» нет[18]. Витгенштейну, таким образом, недостает внимания к тем вопросам, которые становятся центральными в философской герменевтике, в том числе, в герменевтической философии языка. Если мы всерьез признаем невозможность выйти за пределы языка, невозможность смотреть на него и анализировать его извне, то это должно вести к постановке целого ряда вопросов. Как мы вообще можем говорить о языке, который относится к тому, о чем говорить нельзя? Каков гносеологический статус философского анализа языка? Соответствуют ли его результаты принципам научного объяснения? Являются ли различные языковые игры взаимно проницаемыми и взаимно постижимыми, или отношения между ними нужно трактовать в духе гипотезы лингвистической относительности? Каков статус философской критики, в том числе, критики языка? Ведь если критическая позиция не оправдана, это опять подрывает позицию автора «Философских исследований», делает ее незаконной, как незаконными нужно было признать все рассуждения автора «Трактата». Рамсей, как мы помним, предлагал, вопреки Витгенштейну, отнестись к бессмысленности философии всерьез. Его можно поддержать, перевернув пожелание: почему бы не отнестись всерьез к очевидной небессмысленности философии, которая постоянно выявляется в рассуждениях самого Витгенштейна? Провозгласив бессмысленность метафизики, он ведь постоянно возвращается к ее тематике.
Витгенштейн действительно привел аналитическую философию языка к порогу герменевтики и трансцендентальной философии вообще. Но складывается впечатление, что он остановился на этом пороге, не решаясь войти в обнаруженные им помещения. Если для логического позитивизма язык – это неизвестно откуда взявшееся априорно интерсубъективное средство фиксировать наши знания, то Витгенштейн преодолевает наивность фундаменталистского взгляда на язык и осознает особый характер философского анализа языка. Но философия языка не может обойти вниманием вопрос о своем собственном статусе. Особенно, если язык признается в качестве всеобщего условия опыта. Она должна увидеть себя в положении барона Мюнхгаузена. Только тогда можно будет вести речь о «битве против околдования нашего разума силами нашего языка» более основательно. В «Философских исследованиях» наша способность к этой битве выглядит чем-то неожиданным – противоречащим тем рассуждениям о статусе языка и языковых игр, которые составляют содержание книги. С другой стороны, ответ Витгенштейна на вопрос, вынесенный в название данной статьи, похоже, утвердительный. Что доказывают не только его многочисленные высказывания, противоречащие принципам сциентистского фундаментализма, но и тематика его книг вообще. И «Трактат», и «Исследования» состоят по большей части из рассуждений о том, что, по Витгенштейну, не может быть сказано – о субъекте, о языке, о том, как он представляет мир. Хотя первоначальной задачей было отделить науку от метафизики, самого философа всегда больше занимала последняя. Вскарабкавшись по своей лестнице, Витгенштейн не отбросил ее и не остался в сфере объективной науки, которая просто и наивно говорит нам о мире, забыв обо всех метафизических проблемах. Этим он и интересен.
[1] Витгенштейн Л. Философские работы. Ч.I. М.,1994. С.73. При ссылках на «Трактат» в скобках дается номер афоризма.
[2] Витгенштейн Л. Философские работы, ч.I, с.1,19.