Ну что же тогда у них очень близкие взгляды
жизнь-156
О! Нету воли жить, и умереть нет сил!\ Да, все уж допито. Брось хохотать, Вафилл. \ Все допил, все доел. Но продолжать не стоит. В МАНЕРЕ НЕКОТОРЫХ\\ Томление. Поль Верлен. Перевод Г. Шенгели
О, гаревые колоски,\О, пережженная полова,Дожить до гробовой доски\И не сказать за жизнь ни слова? Григорий Корин Какой-то должен разговор
О, жизнь моя без хлеба,\Зато и без тревог!\Иду. Смеётся небо,\Ликует в небе Бог. Федор Сологуб “Родине\Пятая книга стихов” 1906 О, жизнь моя без хлеба,
О, жизнь моя, не уходи,\Как ветер в поле! \Ещё достаточно в груди\Любви и боли. \Ещё дубрава у бугра\Листвой колышет,\И дальний голос топора\Почти не слышен. Анатолий Жигулин 1980 О, ЖИЗНЬ МОЯ, НЕ УХОДИ.
О, жизнь моя,\ мой сладкий плен — \ молитва, нищенство, отвага, \ вся в черных буковках бумага. \ И ожиданье перемен. Николай Панченко
О, как мы жили! Горько и жестоко!\Ты глубже вникни в страсти наших дпен. \Тебе, мой друг, наверно, издалека\Все будет по-особому видпей. Михаил Дудин
О, легкая слепая жизнь!\ Ленивая немая воля!\ И выпеваешь эту даль, как долю,\ и, как у люльки, доля над тобою\ поет. Прощайте! Набирает высь\ и неизбежность нежное круженье,\ где опыт птичий, страх и вдохновенье\ в одном полете голоса слились. Марина АКИМОВА «ДЕНЬ и НОЧЬ» N 3-4 2005г.
О, нищенская жизнь, без бурь, без ощущений, \Холодный полумрак, без звуков и огня. \Ни воплей горестных, ни гордых песнопений, \ Ни тьмы ночной, ни света дня. Константин Бальмонт Из сборника “ПОД СЕВЕРНЫМ НЕБОМ” 1894 БОЛОТО
Ну что же тогда у них очень близкие взгляды
Я слышал эти рассказы под Аккерманом, в Бессарабии, на морском берегу.
Однажды вечером, кончив дневной сбор винограда, партия молдаван, с которой я работал, ушла на берег моря, а я и старуха Изергиль остались под густой тенью виноградных лоз и, лежа на земле, молчали, глядя, как тают в голубой мгле ночи силуэты тех людей, что пошли к морю.
Они шли, пели и смеялись; мужчины – бронзовые, с пышными, черными усами и густыми кудрями до плеч, в коротких куртках и широких шароварах; женщины и девушки – веселые, гибкие, с темно-синими глазами, тоже бронзовые. Их волосы, шелковые и черные, были распущены, ветер, теплый и легкий, играя ими, звякал монетами, вплетенными в них. Ветер тек широкой, ровной волной, но иногда он точно прыгал через что-то невидимое и, рождая сильный порыв, развевал волосы женщин в фантастические гривы, вздымавшиеся вокруг их голов. Это делало женщин странными и сказочными. Они уходили все дальше от нас, а ночь и фантазия одевали их все прекраснее.
Кто-то играл на скрипке… девушка пела мягким контральто, слышался смех…
Воздух был пропитан острым запахом моря и жирными испарениями земли, незадолго до вечера обильно смоченной дождем. Еще и теперь по небу бродили обрывки туч, пышные, странных очертаний и красок, тут – мягкие, как клубы дыма, сизые и пепельно-голубые, там – резкие, как обломки скал, матово-черные или коричневые. Между ними ласково блестели темно-голубые клочки неба, украшенные золотыми крапинками звезд. Все это – звуки и запахи, тучи и люди – было странно красиво и грустно, казалось началом чудной сказки. И все как бы остановилось в своем росте, умирало; шум голосов гас, удаляясь, перерождался в печальные вздохи.
– Что ты не пошел с ними? – кивнув головой, спросила старуха Изергиль.
Время согнуло ее пополам, черные когда-то глаза были тусклы и слезились. Ее сухой голос звучал странно, он хрустел, точно старуха говорила костями.
– Не хочу, – ответил я ей.
– У. стариками родитесь вы, русские. Мрачные все, как демоны… Боятся тебя наши девушки… А ведь ты молодой и сильный…
Луна взошла. Ее диск был велик, кроваво-красен, она казалась вышедшей из недр этой степи, которая на своем веку так много поглотила человеческого мяса и выпила крови, отчего, наверное, и стала такой жирной и щедрой. На нас упали кружевные тени от листвы, я и старуха покрылись ими, как сетью. По степи, влево от нас, поплыли тени облаков, пропитанные голубым сиянием луны, они стали прозрачней и светлей.
– Смотри, вон идет Ларра!
Я смотрел, куда старуха указывала своей дрожащей рукой с кривыми пальцами, и видел: там плыли тени, их было много, и одна из них, темней и гуще, чем другие, плыла быстрей и ниже сестер, – она падала от клочка облака, которое плыло ближе к земле, чем другие, и скорее, чем они.
– Никого нет там! – сказал я.
– Ты слеп больше меня, старухи. Смотри – вон, темный, бежит степью!
Я посмотрел еще и снова не видел ничего, кроме тени.
– Это тень! Почему ты зовешь ее Ларра?
– Потому что это – он. Он уже стал теперь как тень, – пора! Он живет тысячи лет, солнце высушило его тело, кровь и кости, и ветер распылил их. Вот что может сделать бог с человеком за гордость.
– Расскажи мне, как это было! – попросил я старуху, чувствуя впереди одну из славных сказок, сложенных в степях. И она рассказала мне эту сказку.
«Многие тысячи лет прошли с той поры, когда случилось это. Далеко за морем, на восход солнца, есть страна большой реки, в той стране каждый древесный лист и стебель травы дает столько тени, сколько нужно человеку, чтоб укрыться в ней от солнца, жестоко жаркого там.
Вот какая щедрая земля в той стране!
Там жило могучее племя людей, они пасли стада и на охоту за зверями тратили свою силу и мужество, пировали после охоты, пели песни и играли с девушками.
Однажды, во время пира, одну из них, черноволосую и нежную, как ночь, унес орел, спустившись с неба. Стрелы, пущенные в него мужчинами, упали, жалкие, обратно на землю. Тогда пошли искать девушку, но – не нашли ее. И забыли о ней, как забывают об всем на земле».
Старуха вздохнула и замолчала. Ее скрипучий голос звучал так, как будто это роптали все забытые века, воплотившись в ее груди тенями воспоминаний. Море тихо вторило началу одной из древних легенд, которые, может быть, создались на его берегах.
«Но через двадцать лет она сама пришла, измученная, иссохшая, а с нею был юноша, красивый и сильный, как сама она двадцать лет назад. И, когда ее спросили, где была она, она рассказала, что орел унес ее в горы и жил с нею там, как с женой. Вот его сын, а отца нет уже; когда он стал слабеть, то поднялся в последний раз высоко в небо и, сложив крылья, тяжело упал оттуда на острые уступы горы, насмерть разбился о них…
Все смотрели с удивлением на сына орла и видели, что он ничем не лучше их, только глаза его были холодны и горды, как у царя птиц. И разговаривали с ним, а он отвечал, если хотел, или молчал, а когда пришли старейшие племени, он говорил с ними, как с равными себе. Это оскорбило их, и они, назвав его неоперенной стрелой с неотточенным наконечником, сказали ему, что их чтут, им повинуются тысячи таких, как он, и тысячи вдвое старше его. А он, смело глядя на них, отвечал, что таких, как он, нет больше; и если все чтут их – он не хочет делать этого. О. тогда уж совсем рассердились они. Рассердились и сказали:
– Ему нет места среди нас! Пусть идет куда хочет.
Он засмеялся и пошел, куда захотелось ему, – к одной красивой девушке, которая пристально смотрела на него; пошел к ней и, подойдя, обнял ее. А она была дочь одного из старшин, осудивших его. И, хотя он был красив, она оттолкнула его, потому что боялась отца. Она оттолкнула его, да и пошла прочь, а он ударил ее и, когда она упала, встал ногой на ее грудь, так, что из ее уст кровь брызнула к небу, девушка, вздохнув, извилась змеей и умерла.
Ночь росла и крепла, наполняясь странными, тихими звуками. В степи печально посвистывали суслики, в листве винограда дрожал стеклянный стрекот кузнечиков, листва вздыхала и шепталась, полный диск луны, раньше кроваво-красный, бледнел, удаляясь от земли, бледнел и все обильнее лил на степь голубоватую мглу…
«И вот они собрались, чтобы придумать казнь, достойную преступления… Хотели разорвать его лошадьми – и это казалось мало им; думали пустить в него всем по стреле, но отвергли и это; предлагали сжечь его, но дым костра не позволил бы видеть его мучений; предлагали много – и не находили ничего настолько хорошего, чтобы понравилось всем. А его мать стояла перед ними на коленях и молчала, не находя ни слез, ни слов, чтобы умолять о пощаде. Долго говорили они, и вот один мудрец сказал, подумав долго:
– Спросим его, почему он сделал это? Спросили его об этом. Он сказал:
– Развяжите меня! Я не буду говорить связанный! А когда развязали его, он спросил:
– Что вам нужно? – спросил так, точно они были рабы…
– Ты слышал… – сказал мудрец.
– Зачем я буду объяснять вам мои поступки?
– Чтоб быть понятым нами. Ты, гордый, слушай! Все равно ты умрешь ведь… Дай же нам понять то, что ты сделал. Мы остаемся жить, и нам полезно знать больше, чем мы знаем…
Ну что же тогда у них очень близкие взгляды
Александр Николаевич Островский
(Драма в пяти действиях)
Савел Прокофьич Дико́й, купец, значительное лицо в городе [1].
Борис Григорьич, племянник его, молодой человек, порядочно образованный.
Марфа Игнатьевна Кабанова (Кабаниха), богатая купчиха, вдова.
Тихон Иваныч Кабанов, ее сын.
Варвара, сестра Тихона.
Кулигин, мещанин, часовщик-самоучка, отыскивающий перпетуум-мобиле.
Ваня Кудряш, молодой человек, конторщик Дико́ва.
Глаша, девка в доме Кабановой.
Барыня с двумя лакеями, старуха 70-ти лет, полусумасшедшая.
Городские жители обоего пола.
Действие происходит в городе Калинове, на берегу Волги, летом.
Между третьим и четвертым действиями проходит десять дней.
Общественный сад на высоком берегу Волги, за Волгой сельский вид. На сцене две скамейки и несколько кустов.
Кулигин сидит на скамье и смотрит за реку. Кудряш и Шапкин прогуливаются.
Кулигин (поет). «Среди долины ровныя, на гладкой высоте…» (Перестает петь.) Чудеса, истинно надобно сказать, что чудеса! Кудряш! Вот, братец ты мой, пятьдесят лет я каждый день гляжу за Волгу и все наглядеться не могу.
Кулигин. Вид необыкновенный! Красота! Душа радуется.
Кулигин. Восторг! А ты: «нешту!» Пригляделись вы, либо не понимаете, какая красота в природе разлита.
Кудряш. Ну, да ведь с тобой что толковать! Ты у нас антик, химик!
Кулигин. Механик, самоучка-механик.
Кулигин (показывая в сторону). Посмотри-ка, брат Кудряш, кто это там так руками размахивает?
Кудряш. Это? Это Дико́й племянника ругает.
Кулигин. Нашел место!
Кудряш. Ему везде место. Боится, что ль, он кого! Достался ему на жертву Борис Григорьич, вот он на нем и ездит.
Шапкин. Уж такого-то ругателя, как у нас Савел Прокофьич, поискать еще! Ни за что человека оборвет.
Кудряш. Пронзительный мужик!
Шапкин. Хороша тоже и Кабаниха.
Кудряш. Ну, да та хоть, по крайности, все под видом благочестия, а этот, как с цепи сорвался!
Шапкин. Унять-то его некому, вот он и воюет!
Кудряш. Мало у нас парней-то на мою стать, а то бы мы его озорничать-то отучили.
Шапкин. А что бы вы сделали?
Кудряш. Постращали бы хорошенько.
Кудряш. Вчетвером этак, впятером в переулке где-нибудь поговорили бы с ним с глазу на глаз, так он бы шелковый сделался. А про нашу науку-то и не пикнул бы никому, только бы ходил да оглядывался.
Шапкин. Недаром он хотел тебя в солдаты-то отдать.
Кудряш. Хотел, да не отдал, так это все одно что ничего. Не отдаст он меня, он чует носом-то своим, что я свою голову дешево не продам. Это он вам страшен-то, а я с ним разговаривать умею.
Кудряш. Что тут: ой ли! Я грубиян считаюсь; за что ж он меня держит? Стало быть, я ему нужен. Ну, значит, я его и не боюсь, а пущай же он меня боится.
Шапкин. Уж будто он тебя и не ругает?
Кудряш. Как не ругать! Он без этого дышать не может. Да не спускаю и я: он – слово, а я – десять; плюнет, да и пойдет. Нет, уж я перед ним рабствовать не стану.
Кулигин. С него, что ль, пример брать! Лучше уж стерпеть.
Кудряш. Ну, вот, коль ты умен, так ты его прежде учливости-то выучи, да потом и нас учи! Жаль, что дочери-то у него подростки, больших-то ни одной нет.
Шапкин. А то что бы?
Кудряш. Я б его уважил. Больно лих я на девок-то!
Проходят Дико́й и Борис. Кулигин снимает шапку.
Шапкин (Кудряшу). Отойдем к сторонке: еще привяжется, пожалуй.
Те же, Дико́й и Борис.
Дико́й. Баклуши ты, что ль, бить сюда приехал! Дармоед! Пропади ты пропадом!
Борис. Праздник; что дома-то делать!
Дико́й. Найдешь дело, как захочешь. Раз тебе сказал, два тебе сказал: «Не смей мне навстречу попадаться»; тебе все неймется! Мало тебе места-то? Куда ни поди, тут ты и есть! Тьфу ты, проклятый! Что ты, как столб стоишь-то! Тебе говорят аль нет?
Борис. Я и слушаю, что ж мне делать еще!
Дико́й (посмотрев на Бориса). Провались ты! Я с тобой и говорить-то не хочу, с езуитом. (Уходя.) Вот навязался! (Плюет и уходит.)
Кулигин, Борис, Кудряш и Шапкин.
Кулигин. Что у вас, сударь, за дела с ним? Не поймем мы никак. Охота вам жить у него да брань переносить.
Борис. Уж какая охота, Кулигин! Неволя.
Кулигин. Да какая же неволя, сударь, позвольте вас спросить. Коли можно, сударь, так скажите нам.
Борис. Отчего ж не сказать? Знали бабушку нашу, Анфису Михайловну?
Кулигин. Ну, как не знать!
Борис. Батюшку она ведь невзлюбила за то, что он женился на благородной. По этому-то случаю батюшка с матушкой и жили в Москве. Матушка рассказывала, что она трех дней не могла ужиться с родней, уж очень ей дико казалось.
Кулигин. Еще бы не дико! Уж что говорить! Большую привычку нужно, сударь, иметь.
Борис. Воспитывали нас родители в Москве хорошо, ничего для нас не жалели. Меня отдали в Коммерческую академию, а сестру в пансион, да оба вдруг и умерли в холеру; мы с сестрой сиротами и остались. Потом мы слышим, что и бабушка здесь умерла и оставила завещание, чтобы дядя нам выплатил часть, какую следует, когда мы придем в совершеннолетие, только с условием.
Кулигин. С каким же, сударь?
Борис. Если мы будем к нему почтительны.
Кулигин. Это значит, сударь, что вам наследства вашего не видать никогда.
Борис. Да нет, этого мало, Кулигин! Он прежде наломается над нами, наругается всячески, как его душе угодно, а кончит все-таки тем, что не даст ничего или так, какую-нибудь малость. Да еще станет рассказывать, что из милости дал, что и этого бы не следовало.
Кудряш. Уж это у нас в купечестве такое заведение. Опять же, хоть бы вы и были к нему почтительны, нйшто кто ему запретит сказать-то, что вы непочтительны?
Борис. Ну, да. Уж он и теперь поговаривает иногда: «У меня свои дети, за что я чужим деньги отдам? Через это я своих обидеть должен!»
Кулигин. Значит, сударь, плохо ваше дело.
Борис. Кабы я один, так бы ничего! Я бы бросил все да уехал. А то сестру жаль. Он было и ее выписывал, да матушкины родные не пустили, написали, что больна. Какова бы ей здесь жизнь была – и представить страшно.
Кудряш. Уж само собой. Нешто они обращение понимают?
Кулигин. Как же вы у него живете, сударь, на каком положении?
Борис. Да ни на каком: «Живи, говорит, у меня, делай, что прикажут, а жалованья, что положу». То есть через год разочтет, как ему будет угодно.
Кудряш. У него уж такое заведение. У нас никто и пикнуть не смей о жалованье, изругает на чем свет стоит. «Ты, говорит, почем знаешь, что я на уме держу? Нешто ты мою душу можешь знать! А может, я приду в такое расположение, что тебе пять тысяч дам». Вот ты и поговори с ним! Только еще он во всю свою жизнь ни разу в такое-то расположение не приходил.
Бесприданница (Островский А. Н., 1878)
Кнуров, Вожеватов, Гаврило, Иван.
Вожеватов (почтительно кланяясь). Мокий Парменыч, честь имею кланяться!
Кнуров. А! Василий Данилыч! (Подает руку.) Откуда?
Вожеватов. С пристани. (Садится.)
Гаврило подходит ближе.
Кнуров. Встречали кого-нибудь?
Вожеватов. Встречал, да не встретил. Я вчера от Сергея Сергеича Паратова телеграмму получил. Я у него пароход покупаю.
Гаврило. Не «Ласточку» ли, Василий Данилыч?
Вожеватов. Да, «Ласточку». А что?
Гаврило. Резво бегает, сильный пароход.
Вожеватов. Да вот обманул Сергей Сергеич, не приехал.
Гаврило. Вы их с «Самолетом» ждали, а они, может, на своем приедут, на «Ласточке».
Иван. Василий Данилыч, да вон еще пароход бежит сверху.
Вожеватов. Мало ль их по Волге бегает.
Иван. Это Сергей Сергеич едут.
Вожеватов. Ты думаешь?
Иван. Да похоже, что они-с… Кожухи-то на «Ласточке» больно приметны.
Вожеватов. Разберешь ты кожухи за семь верст.
Иван. За десять разобрать можно-с… Да и ходко идет, сейчас видно, что с хозяином.
Вожеватов. А далеко?
Иван. Из-за острова вышел. Так и выстилает, так и выстилает.
Гаврило. Ты говоришь, выстилает?
Иван. Выстилает. Страсть! Шибче «Самолета» бежит, так и меряет.
Вожеватов (Ивану). Так ты скажи, как приставать станут.
Иван. Слушаю-с… Чай, из пушки выпалят.
Вожеватов. Из какой пушки?
Гаврило. У них тут свои баржи серёд Волги на якоре.
Гаврило. Так на барже пушка есть. Когда Сергея Сергеича встречают или провожают, так всегда палят. (Взглянув в сторону за кофейную.) Вон и коляска за ними едет-с, извощицкая, Чиркова-с! Видно, дали знать Чиркову, что приедут. Сам хозяин Чирков на козлах. Это за ними-с.
Вожеватов. Да почем ты знаешь, что за ними?
Гаврило. Четыре иноходца в ряд, помилуйте, за ними. Для кого же Чирков такую четверню сберет! Ведь это ужасти смотреть… как львы… все четыре на трензелях! А сбруя-то, сбруя-то! За ними-с.
Иван. И цыган с Чирковым на козлах сидит, в парадном казакине, ремнем перетянут так, что того гляди переломится.
Гаврило. Это за ними-с. Некому больше на такой четверке ездить. Они-с.
Кнуров. С шиком живет Паратов.
Вожеватов. Уж чего другого, а шику довольно.
Кнуров. Дешево пароход-то покупаете?
Вожеватов. Дешево, Мокий Парменыч!
Кнуров. Да, разумеется; а то что за расчет покупать. Зачем он продает?
Вожеватов. Знать, выгоды не находит.
Кнуров. Конечно, где ж ему! Не барское это дело. Вот вы выгоду найдете, особенно, коли дешево-то купите.
Вожеватов. Нам кстати: у нас на низу грузу много.
Кнуров. Не деньги ль понадобились… он ведь мотоват.
Вожеватов. Его дело. Деньги у нас готовы.
Кнуров. Да, с деньгами можно дела делать, можно. (С улыбкой.) Хорошо тому, Василий Данилыч, у кого денег-то много.
Вожеватов. Дурно ли дело! Вы сами, Мокий Парменыч, это лучше всякого знаете.
Кнуров. Знаю, Василий Данилыч, знаю.
Вожеватов. Не выпьем ли холодненького, Мокий Парменыч?
Кнуров. Что вы, утром-то! Я еще не завтракал…
Вожеватов. Ничего-с. Мне один англичанин — он директор на фабрике — говорил, что от насморка хорошо шампанское натощак пить. А я вчера простудился немного.
Кнуров. Каким образом? Такое тепло стоит.
Вожеватов. Да все им же и простудился-то: холодно очень подали.
Кнуров. Нет, что хорошего; люди посмотрят, скажут: ни свет ни заря — шампанское пьют.
Вожеватов. А чтоб люди чего дурного не сказали, так мы станем чай пить.
Кнуров. Ну, чай — другое дело.
Вожеватов (Гавриле). Гаврило, дай-ка нам чайку моего, понимаешь. Моего!
Кнуров. Вы разве особенный какой пьете?
Вожеватов. Да все то же шампанское, только в чайники он разольет и стаканы с блюдечками подаст.
Вожеватов. Нужда-то всему научит, Мокий Парменыч!
Кнуров. Едете в Париж-то, на выставку?
Вожеватов. Вот куплю пароход да отправлю его вниз за грузом и поеду.
Кнуров. И я на днях: уж меня ждут.
Гаврило приносит на подносе два чайника с шампанским и два стакана.
Вожеватов (наливая). Слышали новость, Мокий Парменыч? Лариса Дмитриевна замуж выходит.
Кнуров. Как замуж? Что вы! За кого?
Вожеватов. За Карандышева.
Кнуров. Что за вздор такой! Вот фантазия! Ну, что такое Карандышев! Не пара ведь он ей, Василий Данилыч!
Вожеватов. Какая уж пара! Да что ж делать-то, где взять женихов-то? Ведь она бесприданница.
Кнуров. Бесприданницы-то и находят женихов хороших.
Вожеватов. Не то время. Прежде женихов-то много было, так и на бесприданниц хватало; а теперь женихов-то в самый обрез; сколько приданых, столько и женихов, лишних нет — бесприданницам-то и недостает. Разве бы Харита Игнатьевна отдала за Карандышева, кабы лучше были?
Кнуров. Бойкая женщина.
Вожеватов. Она, должно быть, не русская.
Вожеватов. Уж очень проворна.
Кнуров. Как это она оплошала? Огудаловы все-таки фамилия порядочная, и вдруг за какого-то Карандышева. Да с ее-то ловкостью… всегда полон дом холостых…
Вожеватов. Ездить-то к ней — все ездят, — потому что весело очень: барышня хорошенькая, играет на разных инструментах, поет, обращение свободное, оно и тянет… Ну, а жениться-то надо подумавши.
Кнуров. Ведь выдала же она двух.
Вожеватов. Выдать-то выдала, да надо их спросить, сладко ли им жить-то. Старшую увез какой-то горец, кавказский князек. Вот потеха-то была… Как увидал, затрясся, заплакал даже — так две недели и стоял подле нее, за кинжал держался да глазами сверкал, чтоб не подходил никто. Женился и уехал, да, говорят, не довез до Кавказа-то, зарезал на дороге от ревности. Другая тоже за какого-то иностранца вышла, а он после оказался совсем не иностранец, а шулер.
Кнуров. Огудалова разочла не глупо: состояние небольшое, давать приданое не из чего, так она живет открыто, всех принимает.
Вожеватов. Любит и сама пожить весело. А средства у нее так невелики, что даже и на такую жизнь недостает.
Кнуров. Где же она берет?
Вожеватов. Женихи платятся. Как кому понравилась дочка, так и раскошеливайся… Потом на приданое возьмет с жениха, а приданого не спрашивай.
Кнуров. Ну, я думаю, не одни женихи платятся, а и вам, например, частое посещение этого семейства недешево обходится.
Вожеватов. Не разорюсь, Мокий Парменыч! Что ж делать, за удовольствия платить надо: они даром не достаются; а бывать у них в доме большое удовольствие.
Кнуров. Действительно, удовольствие, это вы правду говорите.
Вожеватов. А сами почти никогда не бываете.
Кнуров. Да неловко: много у них всякого сброду бывает, потом встречаются, кланяются, разговаривать лезут. Вот, например, Карандышев, ну, что за знакомство для меня!
Вожеватов. Да, у них в доме на базар похоже.
Кнуров. Ну, что хорошего! Тот лезет к Ларисе Дмитриевне с комплиментами, другой с нежностями, так и жужжат, не дают с ней слова сказать. Приятно с ней одной почаще видеться — без помехи.
Вожеватов. Жениться надо.
Кнуров. Жениться! Не всякому можно, да не всякий и захочет; вот я, например, женатый.
Вожеватов. Так уж нечего делать… Хорош виноград, да зелен, Мокий Парменыч.
Вожеватов. Видимое дело. Не таких правил люди: мало ль случаев-то было, да вот не польстились, хоть за Карандышева, да замуж.
Кнуров. А хорошо бы с такой барышней в Париж прокатиться на выставку.
Вожеватов. Да, не скучно будет, прогулка приятная. Какие у вас планы-то, Мокий Парменыч!
Кнуров. Да и у вас этих планов-то не было ли тоже?
Вожеватов. Где мне! Я простоват на такие дела. Смелости у меня с женщинами нет: воспитание, знаете ли, такое, уж очень нравственное, патриархальное получил.
Кнуров. Ну да, толкуйте! У вас шансов больше моего: молодость — великое дело. Да и денег не пожалеете; дешево пароход покупаете, так из барышей-то можно. А ведь, чай, не дешевле «Ласточки» обошлось бы!
Вожеватов. Всякому товару цена есть, Мокий Парменыч! Я хоть молод, а не зарвусь: лишнего не передам.
Кнуров. Не ручайтесь! Долго ли с вашими летами влюбиться; а уж тогда какие расчеты!
Вожеватов. Нет, как-то я, Мокий Парменыч, в себе этого совсем не замечаю.
Вожеватов. А вот что любовью-то называют.
Кнуров. Похвально, хорошим купцом будете. А все-таки вы с ней гораздо ближе, чем другие.
Вожеватов. Да в чем моя близость! Лишний стаканчик шампанского потихоньку от матери иногда налью, песенку выучу, романы вожу, которые девушкам читать не дают.
Кнуров. Развращаете, значит, понемножку.
Вожеватов. Да мне что! Я ведь насильно не навязываю… Что ж мне об ее нравственности заботиться! Я ей — не опекун.
Кнуров. Я все удивляюсь, неужели у Ларисы Дмитриевны, кроме Карандышева, совсем женихов не было?
Вожеватов. Были; да ведь она простовата.
Кнуров. Как простовата? То есть глупа?
Вожеватов. Не глупа, а хитрости нет, не в матушку. У той все хитрость да лесть, а эта вдруг, ни с того ни с сего, и скажет, что не надо.
Кнуров. То есть правду?
Вожеватов. Да, правду; а бесприданницам так нельзя. К кому расположена, нисколько этого не скрывает. Вот Сергей Сергеич Паратов в прошлом году появился, наглядеться на него не могла, а он месяца два поездил, женихов всех отбил, да и след его простыл, исчез неизвестно куда.
Кнуров. Что ж с ним сделалось?
Вожеватов. Кто его знает; ведь он мудреный какой-то. А уж как она его любила, чуть не умерла с горя. Какая чувствительная! (Смеется.) Бросилась за ним догонять, уж мать со второй станции воротила.
Кнуров. А после Паратова были женихи?
Вожеватов. Набегали двое: старик какой-то с подагрой да разбогатевший управляющий какого-то князя, вечно пьяный. Уж Ларисе и не до них, а любезничать надо было: маменька приказывает.
Кнуров. Однако положение ее незавидное.
Вожеватов. Да, смешно даже. У ней иногда слезинки на глазах, видно, поплакать задумала, а маменька улыбаться велит. Потом вдруг проявился этот кассир. Вот бросал деньгами-то, так и засыпал Хариту Игнатьевну. Отбил всех, да недолго покуражился: у них в доме его и арестовали. Скандалище здоровый! (Смеется.) С месяц Огудаловым никуда глаз показать было нельзя. Тут уж Лариса наотрез матери объявила: «Довольно, говорит, с нас сраму-то; за первого пойду, кто посватается, богат ли, беден ли, разбирать не буду». А Карандышев и тут как тут с предложением.
Кнуров. Откуда взялся этот Карандышев?
Вожеватов. Он давно у них в доме вертится, года три. Гнать не гнали, а и почету большого не было. Когда перемежка случалась, никого из богатых женихов в виду не было, так и его придерживали, слегка приглашивали, чтоб не совсем пусто было в доме. А как, бывало, набежит какой-нибудь богатенький, так просто жалость было смотреть на Карандышева; и не говорят с ним, и не смотрят на него. А он-то, в углу сидя, разные роли разыгрывает, дикие взгляды бросает, отчаянным прикидывается. Раз застрелиться хотел, да не вышло ничего, только насмешил всех… А то вот потеха-то: был у них как-то, еще при Паратове, костюмированный вечер; так Карандышев оделся разбойником; взял в руки топор и бросал на всех зверские взгляды, особенно на Сергея Сергеича.
Вожеватов. Топор отняли и переодеться велели; а то, мол, пошел вон!
Кнуров. Значит, он за постоянство награжден. Рад, я думаю.
Вожеватов. Еще как рад-то, сияет, как апельсин. Что смеху-то! Ведь он у нас чудак. Ему бы жениться поскорей да уехать в свое именьишко, пока разговоры утихнут, так и Огудаловым хотелось; а он таскает Ларису на бульвар, ходит с ней под руку, голову так высоко поднял, что того гляди наткнется на кого-нибудь. Да еще очки надел зачем-то, а никогда их не носил. Кланяется — едва кивает; тон какой взял; прежде и не слыхать его было, а теперь все «я да я, я хочу, я желаю».
Кнуров. Как мужик русский: мало радости, что пьян, надо поломаться, чтоб все видели. Поломается, поколотят его раза два, ну он и доволен, и идет спать.
Вожеватов. Да, кажется, и Карандышеву не миновать.
Кнуров. Бедная девушка; как она страдает, на него глядя, я думаю.
Кнуров. Жаль бедную Ларису Дмитриевну, жаль…
Вожеватов. Что это вы очень жалостливы стали?
Кнуров. Да разве вы не видите, что эта женщина создана для роскоши. Дорогой бриллиант дорогой и оправы требует.
Вожеватов. И хорошего ювелира.
Кнуров. Совершенную правду вы сказали. Ювелир — не простой мастеровой, он должен быть художником. В нищенской обстановке, да еще за дураком мужем, она или погибнет, или опошлится.
Вожеватов. А я тaк думаю, что бросит она его скорехонько. Теперь еще она как убитая; а вот оправится да поглядит на мужа попристальнее, каков он… (Тихо.) Вот они, легки на помине-то…
Входят Карандышев, Огудалова, Лариса. Вожеватов встает и кланяется, Кнуров вынимает газету.