Но поразила меня в ней не живопись а то что картина
Повести Белкина (Пушкин А. С., 1830)
Прошло несколько лет, и домашние обстоятельства принудили меня поселиться в бедной деревеньке Н** уезда. Занимаясь хозяйством, я не переставал тихонько воздыхать о прежней моей шумной и беззаботной жизни. Всего труднее было мне привыкнуть проводить осенние и зимние вечера в совершенном уединении. До обеда кое-как еще дотягивал я время, толкуя со старостой, разъезжая по работам или обходя новые заведения; но коль скоро начинало смеркаться, я совершенно не знал куда деваться. Малое число книг, найденных мною под шкафами и в кладовой, были вытвержены мною наизусть. Все сказки, которые только могла запомнить ключница Кириловна, были мне пересказаны; песни баб наводили на меня тоску. Принялся я было за неподслащенную наливку, но от нее болела у меня голова; да признаюсь, побоялся я сделаться пьяницею с горя, т. е. самым горьким пьяницею, чему примеров множество видел я в нашем уезде.
Близких соседей около меня не было, кроме двух или трех горьких, коих беседа состояла большею частию в икоте и воздыханиях. Уединение было сноснее.
В четырех верстах от меня находилось богатое поместье, принадлежащее графине Б***; но в нем жил только управитель, а графиня посетила свое поместье только однажды, в первый год своего замужества, и то прожила там не более месяца. Однако ж во вторую весну моего затворничества разнесся слух, что графиня с мужем приедет на лето в свою деревню. В самом деле, они прибыли в начале июня месяца.
Приезд богатого соседа есть важная эпоха для деревенских жителей. Помещики и их дворовые люди толкуют о том месяца два прежде и года три спустя. Что касается до меня, то, признаюсь, известие о прибытии молодой и прекрасной соседки сильно на меня подействовало; я горел нетерпением ее увидеть, и потому в первое воскресенье по ее приезде отправился после обеда в село *** рекомендоваться их сиятельствам, как ближайший сосед и всепокорнейший слуга.
Лакей ввел меня в графский кабинет, а сам пошел обо мне доложить. Обширный кабинет был убран со всевозможною роскошью; около стен стояли шкафы с книгами, и над каждым бронзовый бюст; над мраморным камином было широкое зеркало; пол обит был зеленым сукном и устлан ковром. Отвыкнув от роскоши в бедном углу моем и уже давно не видав чужого богатства, я оробел и ждал графа с каким-то трепетом, как проситель из провинции ждет выхода министра. Двери отворились, и вошел мужчина лет тридцати двух, прекрасный собою. Граф приблизился ко мне с видом открытым и дружелюбным; я старался ободриться и начал было себя рекомендовать, но он предупредил меня. Мы сели. Разговор его, свободный и любезный, вскоре рассеял мою одичалую застенчивость; я уже начинал входить в обыкновенное мое положение, как вдруг вошла графиня, и смущение овладело мною пуще прежнего. В самом деле, она была красавица. Граф представил меня; я хотел казаться развязным, но чем больше старался взять на себя вид непринужденности, тем более чувствовал себя неловким. Они, чтобы дать мне время оправиться и привыкнуть к новому знакомству, стали говорить между собою, обходясь со мною как с добрым соседом и без церемонии. Между тем я стал ходить взад и вперед, осматривая книги и картины. В картинах я не знаток, но одна привлекла мое внимание. Она изображала какой-то вид из Швейцарии; но поразила меня в ней не живопись, а то, что картина была прострелена двумя пулями, всаженными одна на другую.
— Вот хороший выстрел, — сказал я, обращаясь к графу.
— Да, — отвечал он, — выстрел очень замечательный. А хорошо вы стреляете? — продолжал он.
— Изрядно, — отвечал я, обрадовавшись, что разговор коснулся наконец предмета, мне близкого. — В тридцати шагах промаху в карту не дам, разумеется, из знакомых пистолетов.
— Право? — сказала графиня, с видом большой внимательности; — а ты, мой друг, попадешь ли в карту на тридцати шагах?
Граф и графиня рады были, что я разговорился.
— Это удивительно! — сказал граф; — а как его звали?
— Сильвио, ваше сиятельство.
— Сильвио! — вскричал граф, вскочив со своего места; — вы знали Сильвио?
— Как не знать, ваше сиятельство; мы были с ним приятели; он в нашем полку принят был как свой брат товарищ; да вот уж лет пять, как об нем не имею никакого известия. Так и ваше сиятельство, стало быть, знали его?
— Знал, очень знал. Не рассказывал ли он вам… но нет; не думаю; не рассказывал ли он вам одного очень странного происшествия?
— Не пощечина ли, ваше сиятельство, полученная им на бале от какого-то повесы?
— А сказывал он вам имя этого повесы?
— Нет, ваше сиятельство, не сказывал… Ах! ваше сиятельство, — продолжал я, догадываясь об истине, — извините… я не знал… уж не вы ли.
— Я сам, — отвечал граф с видом чрезвычайно расстроенным, — а простреленная картина есть памятник последней нашей встречи…
— Ах, милый мой, — сказала графиня, — ради бога не рассказывай; мне страшно будет слушать.
— Нет, — возразил граф, — я все расскажу; он знает, как я обидел его друга: пусть же узнает, как Сильвио мне отомстил.
Граф подвинул мне кресла, и я с живейшим любопытством услышал следующий рассказ.
«Пять лет тому назад я женился. Первый месяц, the honey-moon, [медовый месяц (англ.)] провел я здесь, в этой деревне. Этому дому обязан я лучшими минутами жизни и одним из самых тяжелых воспоминаний.
Граф замолчал. Таким образом узнал я конец повести, коей начало некогда так поразило меня. С героем оной уже я не встречался. Сказывают, что Сильвио, во время возмущения Александра Ипсиланти, предводительствовал отрядом этеристов и был убит в сражении под Скулянами.
Но поразила меня в ней не живопись а то что картина
Текст печатается по изданию:
Пушкин А. С. Соч. в 3 т. Т. 3. – М.: Худ. лит., 1986.
Консультант доктор филологический наук, профессор А.Ужанков
«Поэт положительной жизни»
Священномученик Иоанн Восторгов (†1918) называл А. С. Пушкина «поэтом положительной жизни» и признавал, что «с течением времени это положительное выступает в творчестве нашего поэта все сильнее, все ярче, входит в связь с его возвышенным религиозным настроением и в последние годы его недолгой жизни становится одним из основных мотивов, если только не самым основным, его творчества»[1].
«Повести Белкина», написанные в первую болдинскую осень 1830 года, открывают ряд завершенных прозаических произведений поэта, а «Капитанская дочка» (опубликована в IV томе пушкинского журнала «Современник») фактически его заканчивает. Простота пушкинского повествования обманчива, только вдумчивое и внимательное прочтение способно привести к пониманию смысловых глубин того диалога, который поэт ведет со своими читателями.
Было бы заблуждением видеть в художественных произведениях прямое отражение внешней биографии поэта. Болдинская осень, казалось, менее всего располагала к спокойному созерцанию: имущественные дела оставляли желать лучшего, невеста находилась в холерной Москве, надежды на счастье были зыбкими. Только фактами внутренней биографии (напряженная творческая жизнь, наблюдения ума и сердца, озарения и откровения, открытость поэтического слуха к «Божественному глаголу») можно объяснить чудо болдинской осени: создание, помимо стихотворений, двух циклов – «Повести Белкина» и «Маленькие трагедии». Один полностью погружен в русский провинциальный быт, мир обыкновенных людей, другой – обращен к личностям исключительным, но граница между ними не столь резка, как кажется. В каждом цикле – подлинные сокровища пушкинского художества и оригинальной мысли.
«Повести Белкина» напоминают предания, притчи, были, сказки с их счастливыми финалами. Здесь царит случай, который Пушкин называл «мощным орудием Провидения». В каждой из повестей Пушкин отстаивает идею, христианскую по своей природе, – идею самоценности человеческой личности, жизни и счастья. Любви и семейному счастью нередко угрожают разрушительные страсти, как например, стремление Сильвио к первенству, желание подчинить других людей своему «я» (повесть «Выстрел»).
Вместе с тем пушкинским героям знакомы муки совести, понятие нравственного долга, любовь к отчему дому и родовому гнезду, молитва и покаяние. Не случайно все истории как будто подсвечены светом евангельской притчи о блудном сыне, упоминаемой в «Станционном смотрителе».
В финалах повестей торжествуют любовь, добро, чувство прекрасного. Вражда, сословные стереотипы и предрассудки разного рода оказываются побежденными. При этом Пушкин, как подлинный «всечеловек», по-христиански открыт лучшему в мировой культуре. Открыт диалогически, без самодовольства и самоуничижения. Иронизируя над сентиментальными и романтическими штампами, Пушкин берет себе в союзники В. Шекспира, В. Скотта, В. Ирвинга с их стремлением изображать человека как живую индивидуальность.
В «Капитанской дочке» история пугачевского восстания XVIII века показана «домашним образом», через «семейственные записки», автором которых является главный герой Петр Гринев. Особая чистота нравственного чувства присуща Гриневым и Мироновым. Жизнь по совести, следование нравственному долгу помогают им с честью пройти испытания «русского бунта». Так, Василиса Егоровна отказывается покинуть Белогорскую крепость, мотивируя свой поступок евангельским представлением о супружестве: «Вместе жить, вместе и умирать». Особое значение в мире Гриневых и Мироновых имеют благословение и молитва.
Цитат из Священного Писания в тексте произведения мало, однако поведение многих героев может быть понято только в свете Евангелия. Скромная красота Маши заставляет вспомнить слова апостола Петра о «сокровенном сердца человеке в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа» как главном женском украшении (1 Петр. 3, 4). Савельич предан своим господам в духе наставлений апостола Павла: «Рабы, повинуйтесь господам своим по плоти со страхом и трепетом, в простоте сердца вашего, как Христу» (Еф. 6, 5).
«Капитанскую дочку» справедливо называют «вестью о милосердии». Имеются в виду те очаги дружеского единения и взаимопомощи между героями, которые возникают поверх сословных границ (Гринев и Пугачев, Маша Миронова и императрица Екатерина, попадья Акулина Памфиловна и Палаша). Слова Маши, обращенные к дворянской царице: «Я приехала просить милости, а не правосудия», – также имеют евангельский источник: «…милость превозносится над судом» (Иак. 2,13).
Наконец, стремление Гринева уяснить лицо предводителя крестьянского восстания, попытка выстроить диалог с жизненной философией калмыцкой сказки («Но жить убийством и разбоем значит по мне клевать мертвечину») – не суть ли опыты христианской любви к человеку и вопрошания о его сущности? Эти драгоценные опыты непредвзятого отношения к ближним завещаны нам нашим великим поэтом, справедливо полагавшим, что «лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений».
Повести покойного Ивана Петровича Белкина
Г-жа Простакова. То, мой батюшка, он еще сызмала к историям охотник.
Скотинин. Митрофан по мне.
Взявшись хлопотать об издании Повестей И. П. Белкина, предлагаемых ныне публике, мы желали к оным присовокупить хотя краткое жизнеописание покойного автора и тем отчасти удовлетворить справедливому любопытству любителей отечественной словесности. Для сего обратились было мы к Марье Алексеевне Трафилиной, ближайшей родственнице и наследнице Ивана Петровича Белкина; но, к сожалению, ей невозможно было нам доставить никакого о нем известия, ибо покойник вовсе не был ей знаком. Она советовала нам отнестись по сему предмету к одному почтенному мужу, бывшему другом Ивану Петровичу. Мы последовали сему совету, и на письмо наше получили нижеследующий желаемый ответ. Помещаем его безо всяких перемен и примечаний, как драгоценный памятник благородного образа мнений и трогательного дружества, а вместе с тем как и весьма достаточное биографическое известие.
Милостивый государь мой ** **!
Почтеннейшее письмо ваше от 15-го сего месяца получить имел я честь 23 сего же месяца, в коем вы изъявляете мне свое желание иметь подробное известие о времени рождения и смерти, о службе, о домашних обстоятельствах, также и о занятиях и нраве покойного Ивана Петровича Белкина, бывшего моего искреннего друга и соседа по поместьям. С великим моим удовольствием исполняю сие ваше желание и препровождаю к вам, милостивый государь мой, всё, что из его разговоров, а также из собственных моих наблюдений запомнить могу.
Но поразила меня в ней не живопись а то что картина
Взявшись хлопотать об издании Повестей И. П. Белкина, предлагаемых ныне публике, мы желали к оным присовокупить хотя краткое жизнеописание покойного автора и тем отчасти удовлетворить справедливому любопытству любителей отечественной словесности. Для сего обратились было мы к Марье Алексеевне Трафилиной, ближайшей родственнице и наследнице Ивана Петровича Белкина; но, к сожалению, ей невозможно было нам доставить никакого о нем известия, ибо покойник вовсе не был ей знаком. Она советовала нам отнестись по сему предмету к одному почтенному мужу, бывшему другом Ивану Петровичу. Мы последовали сему совету, и на письмо наше получили нижеследующий желаемый ответ. Помещаем его безо всяких перемен и примечаний, как драгоценный памятник благородного образа мнений и трогательного дружества, а вместе с тем, как и весьма достаточное биографическое известие.
Милостивый Государь мой ****!
Почтеннейшее письмо ваше от 15-го сего месяца получить имел я честь 23 сего же месяца, в коем вы изъявляете мне свое желание иметь подробное известие о времени рождения и смерти, о службе, о домашних обстоятельствах, также и о занятиях и нраве покойного Ивана Петровича Белкина, бывшего моего искреннего друга и соседа по поместьям. С великим моим удовольствием исполняю сие ваше желание и препровождаю к вам, милостивый государь мой, все, что из его разговоров, а также из собственных моих наблюдений запомнить могу.
Вступив в управление имения, Иван Петрович, по причине своей неопытности и мягкосердия, в скором времени запустил хозяйство и ослабил строгий порядок, заведенный покойным его родителем. Сменив исправного и расторопного старосту, коим крестьяне его (по их привычке) были недовольны, поручил он управление села старой своей ключнице, приобретшей его доверенность искусством рассказывать истории. Сия глупая старуха не умела никогда различить двадцатипятирублевой ассигнации от пятидесятирублевой; крестьяне, коим она всем была кума, ее вовсе не боялись; ими выбранный староста до того им потворствовал, плутуя заодно, что Иван Петрович принужден был отменить барщину и учредить весьма умеренный оброк; но и тут крестьяне, пользуясь его слабостию, на первый год выпросили себе нарочитую льготу, а в следующие более двух третей оброка платили орехами, брусникою и тому подобным; и тут были недоимки.
Быв приятель покойному родителю Ивана Петровича, я почитал долгом предлагать и сыну свои советы и неоднократно вызывался восстановить прежний, им упущенный, порядок. Для сего, приехав однажды к нему, потребовал я хозяйственные книги, призвал плута старосту и в присутствии Ивана Петровича занялся рассмотрением оных. Молодой хозяин сначала стал следовать за мною со всевозможным вниманием и прилежностию; но как по счетам оказалось, что в последние два года число крестьян умножилось, число же дворовых птиц и домашнего скота нарочито уменьшилось, то Иван Петрович довольствовался сим первым сведением и далее меня не слушал, и в ту самую минуту, как я своими разысканиями и строгими допросами плута старосту в крайнее замешательство привел и к совершенному безмолвию принудил, с великою моею досадою услышал я Ивана Петровича крепко храпящего на своем стуле. С тех пор перестал я вмешиваться в его хозяйственные распоряжения и предал его дела (как и он сам) распоряжению всевышнего.
Сие дружеских наших сношений нисколько, впрочем, не расстроило; ибо я, соболезнуя его слабости и пагубному нерадению, общему молодым нашим дворянам, искренно любил Ивана Петровича; да нельзя было и не любить молодого человека столь кроткого и честного. С своей стороны Иван Петрович оказывал уважение к моим летам и сердечно был ко мне привержен. До самой кончины своей он почти каждый день со мною виделся, дорожа простою моею беседою, хотя ни привычками, ни образом мыслей, ни нравом мы большею частию друг с другом не сходствовали.
Иван Петрович вел жизнь самую умеренную, избегал всякого рода излишеств; никогда не случалось мне видеть его навеселе (что в краю нашем за неслыханное чудо почесться может); к женскому же полу имел он великую склонность, но стыдливость была в нем истинно девическая.[1]
Иван Петрович осенью 1828 года занемог простудною лихорадкою, обратившеюся в горячку, и умер, несмотря на неусыпные старания уездного нашего лекаря, человека весьма искусного, особенно в лечении закоренелых болезней, как то мозолей и тому подобного. Он скончался на моих руках на тридцатом году от рождения и похоронен в церкви села Горюхина близ покойных его родителей.
Иван Петрович был росту среднего, глаза имел серые, волоса русые, нос прямой; лицом был бел и худощав.
Вот, милостивый государь мой, все, что мог я припомнить касательно образа жизни, занятий, нрава и наружности покойного соседа и приятеля моего. Но в случае, если заблагорассудите сделать из сего моего письма какое-либо употребление, всепокорнейше прошу никак имени моего не упоминать; ибо хотя я весьма уважаю и люблю сочинителей, но в сие звание вступить полагаю излишним и в мои лета неприличным. С истинным моим почтением и проч.
Почитая долгом уважить волю почтенного друга автора нашего, приносим ему глубочайшую благодарность за доставленные нам известия и надеемся, что публика оценит их искренность и добродушие.
Выстрел (3 стр.)
В четырех верстах от меня находилось богатое поместье, принадлежащее графине Б***; но в нем жил только управитель, а графиня посетила свое поместье только однажды, в первый год своего замужства, и то прожила там не более месяца. Однако ж во вторую весну моего затворничества разнесся слух, что графиня с мужем приедет на лето в свою деревню. В самом деле, они прибыли в начале июня месяца.
Приезд богатого соседа есть важная эпоха для деревенских жителей. Помещики и их дворовые люди толкуют о том месяца два прежде и года три спустя. Что касается до меня, то, признаюсь, известие о прибытии молодой и прекрасной соседки сильно на меня подействовало; я горел нетерпением ее увидеть, и потому в первое воскресение по ее приезде отправился после обеда в село *** рекомендоваться их сиятельствам, как ближайший сосед и всепокорнейший слуга.
Лакей ввел меня в графской кабинет, а сам пошел обо мне доложить. Обширый кабинет был убран со всевозможною роскошью; около стен стояли шкафы с книгами, и над каждым бронзовый бюст; над мраморным камином было широкое зеркало; пол обит был зеленым сукном и устлан коврами. Отвыкнув от роскоши в бедном углу моем, и уже давно не видав чужого богатства, я оробел и ждал графа с каким-то трепетом, как проситель из провинции ждет выхода министра. Двери отворились, и вошел мужчина лет тридцати двух, прекрасный собою. Граф приблизился ко мне с видом открытым и дружелюбным; я старался ободриться и начал было себя рекомендовать, но он предупредил меня. Мы сели. Разговор его, свободный и любезный, вскоре рассеял мою одичалую застенчивость; я уже начинал входить в обыкновенное мое положение, как вдруг вошла графиня, и смущение овладело мною пуще прежнего. В самом деле, она была красавица. Граф представил меня; я хотел казаться развязным, но чем больше старался взять на себя вид непринужденности, тем более чувствовал себя неловким. Они, чтоб дать мне время оправиться и привыкнуть к новому знакомству, стали говорить между собою, обходясь со мною как с добрым соседом и без церемонии. Между тем я стал ходить взад и вперед, осматривая книги и картины. В картинах я не знаток, но одна привлекла мое внимание. Она изображала какой-то вид из Швейцарии; но поразила меня в ней не живопись, а то, что картина была прострелена двумя пулями, всаженными одна на другую.
— Вот хороший выстрел, — сказал я, обращаясь к графу.
— Да, — отвечал он, — выстрел очень замечательный. А хорошо вы стреляете? — про должал он.
— Изрядно, — отвечал я, обрадовавшись, что разговор коснулся наконец предмета, мне близкого. — В тридцати шагах промаху в карту не дам, разумеется, из знакомых пистолетов.
— Право? — сказала графиня, с видом большой внимательности; — а ты, мой друг, попадешь ли в карту на тридцати шагах?
Граф и графиня рады были, что я разговорился.
— Это удивительно! — сказал граф; — а как его звали?
— Сильвио, ваше сиятельство.
— Сильвио! — вскричал граф, вскочив со своего места; — вы знали Сильвио?
— Как не знать, ваше сиятельство; мы были с ним приятели; он в нашем полку принят был, как свой брат товарищ; да вот уж лет пять как об нем не имею никакого известия. Так и ваше сиятельство стало быть знали его?
— Знал, очень знал. Не рассказывал ли он вам. но нет; не думаю; не рассказывал ли он вам одного очень странного происшедствия?
— Не пощечина ли, ваше сиятельство, полученная им на бале от какого-то повесы?
— А сказывал он вам имя этого повесы?
— Нет, ваше сиятельство, не сказывал. Ах! ваше сиятельство, — продолжал я, догадываясь об истине, — извините. я не знал. уж не вы ли.
— Я сам, — отвечал граф, с видом чрезвычайно расстроенным, — а простреленная картина есть памятник последней нашей встречи.
— Ах, милый мой, — сказала графиня, — ради Бога не рассказывай; мне страшно будет слушать.
— Нет, — возразил граф, — я всё расскажу; он знает, как я обидел его друга: пусть же узнает, как Сильвио мне отомстил.
— Граф подвинул мне кресла, и я с живейшим любопытством услышал следующий рассказ.
— «Пять лет тому назад я женился. — Первый месяц, the honey-moon
, провел я здесь, в этой деревне. Этому дому обязан я лучшими минутами жизни и одним из самых тяжелых воспоминаний.
— Я выстрелил, — продолжал граф, — и слава Богу, дал промах; тогда Сильвио. (в эту минуту он был, право, ужасен) Сильвио стал в меня прицеливаться. Вдруг двери отворились. Маша вбегает, и с визгом кидается мне на шею. Ее присутствие возвратило мне всю бодрость.
Но поразила меня в ней не живопись а то что картина
Прошло несколько лет, и домашние обстоятельства принудили меня поселиться в бедной деревеньке Н** уезда. Занимаясь хозяйством, я не переставал тихонько воздыхать о прежней моей шумной и беззаботной жизни. Всего труднее было мне привыкнуть проводить осенние и зимние вечера в совершенном уединении. До обеда кое-как еще дотягивал я время, толкуя со старостой, разъезжая по работам или обходя новые заведения; но коль скоро начинало смеркаться, я совершенно не знал, куда деваться. Малое число книг, найденных мною под шкафами и в кладовой, были вытвержены мною наизусть. Все сказки, которые только могла запомнить ключница Кириловна, были мне пересказаны; песни баб наводили на меня тоску. Принялся я было за неподслащенную наливку, но от нее болела у меня голова; да признаюсь, побоялся я сделаться пьяницею с горя, т. е. самым горьким пьяницею, чему примеров множество видел я в нашем уезде. Близких соседей около меня не было, кроме двух или трех горьких, коих беседа состояла большею частию в икоте и воздыханиях. Уединение было сноснее. *
В четырех верстах от меня находилось богатое поместье, принадлежащее графине Б***; но в нем жил только управитель, а графиня посетила свое поместье только однажды, в первый год своего замужества, и то прожила там не более месяца. Однако ж во вторую весну моего затворничества разнесся слух, что графиня с мужем приедет на лето в свою деревню. В самом деле, они прибыли в начале июня месяца.
Приезд богатого соседа есть важная эпоха для деревенских жителей. Помещики и их дворовые люди толкуют о том месяца два прежде и года три спустя. Что касается до меня, то, признаюсь, известие о прибытии молодой и прекрасной соседки сильно на меня подействовало; я горел нетерпением ее увидеть, и потому в первое воскресение по ее приезде отправился после обеда в село *** рекомендоваться их сиятельствам, как ближайший сосед и всепокорнейший слуга.
Лакей ввел меня в графский кабинет, а сам пошел обо мне доложить. Обширный кабинет был убран со всевозможною роскошью; около стен стояли шкафы с книгами, и над каждым бронзовый бюст; над мраморным камином было широкое зеркало; пол обит был зеленым сукном и устлан коврами. Отвыкнув от роскоши в бедном углу моем и уже давно не видав чужого богатства, я оробел и ждал графа с каким-то трепетом, как проситель из провинции ждет выхода министра. Двери отворились, и вошел мужчина лет тридцати двух, прекрасный собою. Граф приблизился ко мне с видом открытым и дружелюбным; я старался ободриться и начал было себя рекомендовать, но он предупредил меня. Мы сели. Разговор его, свободный и любезный, вскоре рассеял мою одичалую застенчивость; я уже начинал входить в обыкновенное мое положение, как вдруг вошла графиня, и смущение овладело мною пуще прежнего. В самом деле, она была красавица. Граф представил меня; я хотел казаться развязным, но чем больше старался взять на себя вид непринужденности, тем более чувствовал себя неловким. Они, чтоб дать мне время оправиться и привыкнуть к новому знакомству, стали говорить между собою, обходясь со мною как с добрым соседом и без церемонии. Между тем я стал ходить взад и вперед, осматривая книги и картины. В картинах я не знаток, но одна привлекла мое внимание. Она изображала какой-то вид из Швейцарии; но поразила меня в ней не живопись, а то, что картина была прострелена двумя пулями, всаженными одна на другую.
— Вот хороший выстрел, — сказал я, обращаясь к графу.
— Да, — отвечал он, — выстрел очень замечательный. А хорошо вы стреляете? — продолжал он.
— Изрядно, — отвечал я, обрадовавшись, что разговор коснулся наконец предмета, мне близкого. — В тридцати шагах промаху в карту не дам, разумеется из знакомых пистолетов.
— Право? — сказала графиня, с видом большой внимательности, — а ты, мой друг, попадешь ли в карту на тридцати шагах?
Граф и графиня рады были, что я разговорился.
— Это удивительно! — сказал граф, — а как его звали?
— Сильвио, ваше сиятельство.
— Сильвио! — вскричал граф, вскочив со своего места, — вы знали Сильвио?
— Как не знать, ваше сиятельство; мы были с ним приятели; он в нашем полку принят был, как свой брат товарищ; да вот уж лет пять, как об нем не имею никакого известия. Так и ваше сиятельство стало быть знали его?
— Знал, очень знал. Не рассказывал ли он вам. но нет; не думаю; не рассказывал ли он вам одного очень странного происшествия?
— Не пощечина ли, ваше сиятельство, полученная им на бале от какого-то повесы?
— А сказывал он вам имя этого повесы?
— Нет, ваше сиятельство, не сказывал. Ах! ваше сиятельство, — продолжал я, догадываясь об истине, — извините. я не знал. уж не вы ли.
— Я сам, — отвечал граф с видом чрезвычайно расстроенным, — а простреленная картина есть памятник последней нашей встречи.
— Ах, милый мой, — сказала графиня, — ради бога не рассказывай; мне страшно будет слушать.
— Нет, — возразил граф, — я все расскажу; он знает, как я обидел его друга: пусть же узнает, как Сильвио мне отомстил.
Граф подвинул мне кресла, и я с живейшим любопытством услышал следующий рассказ.
«Пять лет тому назад я женился. — Первый месяц, the honey-moon 2 провел я здесь, в этой деревне. Этому дому обязан я лучшими минутами жизни и одним из самых тяжелых воспоминаний.
Граф замолчал. Таким образом узнал я конец повести, коей начало некогда так поразило меня. С героем оной уже я не встречался. Сказывают, что Сильвио, во время возмущения Александра Ипсиланти, предводительствовал отрядом этеристов и был убит в сражении под Скулянами.
* В первом издании далее следовало: Наконец решился я ложиться спать как можно ранее, а обедать как можно позже; таким образом укратил я вечер и прибавил долготы дней, и обретох, яко се добро есть. (Прим. А. С. Пушкина.)